
— Идут, — как эхо, повторяет Мариша и смотрит на свои ноги в огромных калошах, перехваченных в нескольких местах телефонным проводом. Она отхлебывает чай, бережно прикасаясь к стакану, и говорит без всякой интонации:
— Ноги не мои стали, спасу нет. Доктор сегодня выганивал: «Нельзя вам, мамаша, донором быть». А жить чем?
Мы с Петькой начинаем дремать. Откуда-то, как будто через вату или воду, доносятся голоса. Снова говорят про чай.
— Всем научным работникам чай крепкий дают…
— Как без него войну вынесли бы?
— У Сойкиных в счет работы взяла…
— Уж не зря они по столовской части…
Голоса отодвигаются все дальше. Последнее, что я слышу, это произнесенная Маришей фраза:
— Сытый голодного не разумеет.
Мы засыпаем.
♦
Зима давно уже рассказала свою жуткую снежную сказку, и теперь тоненько и весело поет свою песенку весна. А нам с Петькой все еще страшновато: вдруг стужа воротится? Мы закроем глаза, затем откроем, и бабушка строго нам скажет:
— Хватит дурака валять. Видите — снег пошел. Куда вы теперь, раздетые? Сидите дома. Знаете, как фотограф говорит: «Картошку сварю, покурю, в окошко посмотрю…».
И мы станем смотреть в окно и сначала ничего не увидим от слез. А потом глазам нашим откроется полузаснеженный двор, где слева — угол Маришиного домика и еще не сожженная конура Индуса, справа — двухэтажный с длинным балконом дом Сойкиных, милиционера Петра Семеновича и Чуркиной. Прямо против нашего окна, в тупичке, белеет мусорный ящик и высится едко названная кем-то «второй фронт» куча банок из-под американской свиной тушенки.
Посреди двора, на расшатанных козлах, пилит дрова Коляда. Не себе — Сойкиным. Себе он накрал угля, пока работал на станции. Не на одну зиму хватит, да еще и на продажу остается!
