Тогда Ирочка быстро подняла голову, взяла хвостик прохладными пальчиками и легко ввела его — нет, позволила войти — в свою истекавшую клейкой жидкостью норку, а потом начала было приподниматься и опускаться в такт, но сразу перестала — слишком устала за долгую осеннюю ночь. Однако я уже окончательно ожил и принялся сам двигаться в этом горячем, мягком, нежном пространстве, и каждая клеточка моего хвостика исходила сладкими волнами наслаждения.

Конечно, я тоже очень устал и долго не мог кончить, отчего моя бедная девочка дошла до совершенного исступления, несколько раз принималась с криком биться на хвостике, как рыбка на крючке, вцеплялась мне в плечи ногтями так, что я боялся за ее пальцы, а теплый сок ручьем тек из нее мне в пах, совершенно намочив измятую простыню. Когда, наконец, я перестал мучить ее, и она, вскрикнув последний раз в последней волне блаженства, будто подстреленная, упала мне на грудь, шепча что-то бессвязное, я понял, что ночь для нас закончилась и сейчас мы уснем, словно уходя в зимнюю спячку. Ирочка заснула бы прямо на моем хвостике, но наши тела стали мокрыми от горячего пота, так что она соскользнула на подушку.

И все же, прежде чем провалиться в сладкое забытье до следующего сумасшедшего вечера, она сумела чуть нахмурить брови и, не открывая глаз, едва слышно прошептать:

— Не уезжай…

Лежа на пыльной полке, я смотрел на потолок вагона, по которому мелькали тени придорожных столбов. У меня было такое чувство, словно я клубок ниток, зацепившийся за Москву и потихоньку разматывающийся, пока поезд увозит его на юг.



4 из 162