
Он начал медлить, выдерживая спесь. Салапон еще не понимал, что приказы старших нужно выполнять быстро и беспрекословно. И, желательно, со строевой песней на устах… Кто-то из тех, кто стоял ближе, Сергеев, кажется, тут же, легко и беззлобно, как отец распоясавшегося сынишку, смазал студенту по сусалам. У того дернулось лицо.
— Живо, — сказал Складанюк, — сегодня у меня спать не ляжешь.
Студент смиренно бросил недокуренную сигарету в урну и нагнулся за чинариком, на который показал ему я. С него начал.
Ребята тут же забыли про него. Лишь согнутая спина время от времени возникала в поле моего зрения.
Правда, песни не пел… Может быть, он поймет этот мой намек? Может, так дойдет до него? Не через слова. Через невинную эту забаву дедов.
Я сделал все, чтобы спасти его. Остальное — его дело. Вдруг ему понравится поднимать окурки? Я уже здесь не причем.
Я вспомнил, как покрикивал он на губарей, молодым прорезавшимся баском. И мне стало совсем тошно, — от непревзойденного по гамме переживаний, преддембельского одиночества.
— У нас паршиво, — сказал парень с гитарой, — в магазинах одна туалетная бумага. Да и пойти по вечерам некуда. Кроме телевизора, ничего.
Мы познакомились, но их имена сразу же выветрились из головы, а спрашивать снова было неудобно.
— Но зато, вроде, свобода, — сказал я, — демократия и гласность… Хоть бы объяснили, что это такое?
— Это когда — бардак. И деньги ничего не стоят.
— Неужели так плохо? — спросил я.
Они наперебой принялись расписывать ужасы. Я уловил: картошка, которая стоила раньше десять копеек за килограмм, потом стала стоить — двадцать, потом — тридцать, потом — пятьдесят. Сейчас — семьдесят, вся мороженая и гнилая. Да и ту нужно поискать по магазинам…
