
— Если припрет начальство, закроешь камеру, — напоминаю я выводному.
Тот поглядывает на меня строптиво: вроде бы я в его власти… Но это обман зрения, — все-таки хорошо иногда побыть белым человеком… Он высок, смуглолиц, взгляд серьезен и непреклонен, он знает, кого прощать. А кого — нет.
Не одного строптивого губаря он уже учил уму-разуму вечерами в караульном закутке. Уже усвоил науку, куда совать кулаки, чтобы не оставалось следов. И на дедах попробовал силушку и злость… Но — на чужих.
Я предчувствую его будущую монументальность, верность традициям. Такой — не подведет. Нас били, и мы бьем, — миролюбиво скажет он где-нибудь месяцев через восемь молодому сопляку, с юшкой вместо усов… Но меня уже не будет здесь.
— Что уставился, как баран? — говорю я. — Тебе непонятно сказано?
— Понятно, — бурчит он неохотно, и исчезает.
Я заваливаюсь спать. Мне — тепло.
Мне снится приближение генерала, которого ни разу не видел. Приходит ко мне такой сон, всегда некстати… Я только слышал про него, слух о нем, будто шелест ветра, всегда рядом. Метка, которую он оставляет в нас.
Я верю: он есть… Может статься, подвалит еще счастье — узреть его. Он снится толстым, с дряблыми щеками, в нательной рубашке и штанах защитного цвета, с красными лампасами. С короткой стрижкой над бычьим лбом и проницательными старческими глазами.
Он любит нас, своих бойцов, — но нас, вот беда, слишком много для его — генеральской любви.
Чувствую, сладкие слюни стекают изо рта, холодя щеку. Пахнет, сквозь сон, пылью Уставав и потом старых шинелей. Сыростью одиночки.
Откуда такая тоска!
Дрыхнуть бы и дрыхнуть, сопеть в свою сопелку — трое суток подряд. Радоваться, что все отстали, никто не компостирует мозги, что кормят, содержат в тепле и не гоняют на работу. Что каждое утро я достаю вожделенный свой календарик и кромсаю в нем до неузнаваемости — канувшее число.
