
И я замечал поневоле, его как-то мотало все время: то он старался быть добрым, то вдруг забывал об этом.
У него не получалось играть, он сбивался со своей миролюбивой ноты. И я догадывался: главное еще не наступило, главное из-за чего я оказался здесь.
Но мы были на равных, и я освоился с этим состоянием. Более того, оно перестало коробить меня. Вдобавок, я знал его имя.
Более того, я так обнаглел, что позволил себе взглянуть на него свысока. Раз уж ни в чем от него не зависел.
Тогда я сказал, со всем возможным уважением:
— Пусть… Пусть они будут, ничего не имею против. Это их дело… Но теперь-то их нет… Я двадцать лет живу на свете, из них два года на посту, — и не встречал никого из них. Были пьяные, пели песни, матерились. Были дети, полные восторга от собственной смелости, забрела однажды бабка с козой. Все.
— Ты видишь мир из окопа, — терпеливо сказал каштан. — Двести метров вправо, двести — влево.
— Вы видите больше. Но тоже не видите ничего… Раз вам понадобились соломенные чучела.
Я сказал так потому, что злость все больше охватывала меня. Яблоко было вкусным, ничего не могу сказать, но чудовищ можно было сделать и пострашней…
Он чуть не провел меня, — я уже стоял со штыком на изготовку, желая прикрыть его своей грудью, вытащить раненого из боя, пожертвовать кровью, сражаться с его именем на устах… Теперь я — дурак.
— Я могу не видеть, — сказал капитан медленно и четко, словно хотел, чтобы я запомнил его слова слово в слово, — но у меня есть вера. В ее основе — приказ… Нам не дано понимать выше наших обязанностей. У каждого — свой окоп. Твой — в двести метров, мой — больше… Ты не увидел ничего, может, — не увидел и я… Видит мой отец. Только он… Для нас же с тобой существует вера. Мы обязаны верить, и обязаны никогда не сомневаться… Ты должен — верить. Верить и больше ничего. Ты должен верить, что здесь — вечная весна. И она есть. Она есть? — скажи мне.
