
По мере того как я согревался, меня стал одолевать сон, и я проснулся, когда было уже темно. В соседнем нумере налево горели свечи, и свет сквозь дверные щели падал двумя яркими полосками на пол моей комнаты. Я очень люблю сумерки, когда остатки дневного света еще борются с ночною тьмою; спешить же было некуда, и потому я не встал с своей согревшейся постели. Szara godzina, серый час, как называют поляки сумеречный час, необыкновенно располагает к мечтам и воспоминаниям. У меня немного воспоминаний, но, тем не менее, они мне приятны. Под звуки свежих женских голосов моих соседок я вспомнил другой полупольский город, стоящий не в холодной Литве, а в роскошной Украине; вспомнил маскарады, желтый дом, комнатку над брамой (воротами), белокурые локоны на миловидном личике и коричневое платьице на стройном стане. Потом пошли другие воспоминания, розы смешались с шипами; потом розы совсем куда-то запропастились и остались одни иглы, все иглы, иглы, и вот я одинокий и разбитый лежу в холодной комнате литовского заязда и волей-неволей слушаю разговор двух польских помещиц, рассуждающих о приданом. Приданое! Какое это странное слово, думаю я, и снова чувствую, что меня одолевает дремота.
— Зося (Соня)! сердце мое! ты ли это? — весело вскрикнули обе мои соседки, и я опять возвратился к бдению.
— Вот же видите, что я, — немного разбитым, но симпатичным голосом отвечала гостья. — Здравствуйте, тетя, здравствуй, Ксаверна! Поздравляю тебя с женихом; дай Бог тебе много, много счастья!
Послышались частые и долгие поцелуи.
— Зачем? зачем? — говорила гостья.
— Ну, позволь, Зося. Ты ее старше, она любит и уважает тебя; отчего же ей не поцеловать твою руку?
Опять послышался поцелуй, другой, третий, вздох, опять поцелуй и опять вздох.
— А ведь я прямо к вам, тетя! — заговорила снова гостья.
— И прекрасно, и прекрасно; поговорим, поболтаем, посмеемся, поплачем, — так, что ли? Поплакать ведь есть о чем, а?