
— Скажи им, чтоб отпустили этого парня, нечего ему тут делать, — говорю я Липовшеку.
Он смотрит на меня, как на пустое место, и молчит.
— Скажи, что он заблудился, видать сразу, малолетний.
— Вот ты и скажи!
— Не умею я по-немецки, сказал бы, тут же ничего позорного нет.
— А я не хочу!.. Не желаю быть им толмачом: это значило бы, что я им служу.
— Но ради спасения…
— Ты глуп, глуп как пень, — шипит Липовшек.
Он выплеснул на меня накопившуюся злобу, пусть! Вишь, как глаза помутнели, исказилось веснушчатое лицо, вздыбились рыжие волосы. Есть, значит, и такой страх, который делает человека страшным.
— Нет у тебя причины меня оскорблять, — говорю я.
— Да, ты глуп, это я повторю тебе трижды!
— Что ж, повтори, если тебе это поможет. Момент самый подходящий.
— Ради какого спасения? От них спасения?! Не буду просить! Лучше просить машину, она по крайней мере не станет злорадствовать, как они… Разве не видишь, они ждут, чтобы мы валялись у них в ногах…
Может, и так. Я отвернулся, чтоб не видеть его. У самого моста лесопилка, перед ней штабеля сосновых бревен, заготовленных еще до войны. На них расположились четники в высоких шапках с кокардами, усатые, бородатые. И они тоже в смятении: кто-то их оговорил и немцы усомнились в их преданности и сотрудничестве — оружие отобрали, офицеров и главарей разжаловали. Временно, конечно, все станет на свои места, но сделано это внезапно, за здорово живешь, на них орали как на скотину, кое-кто схлопотал по загривку и по заду, а главарей таскали за бороды. Пригнали их сюда из Колашина — добрых два часа ходу, — чтобы посмотрели, как легко расстреливать коммунистов, выведенных из тюрьмы… Они смотрели на это, сидя на бревнах, и вопили: «Так им и надо!» — потом поостыли и утихли. Временами, когда они умолкают совсем, слышен рокот реки и позвякивание цепи — это Мишо Попов заматывает платком рану, чернеющую под кольцом кандалов.
