
— Пойдем, — сказал он Тони. — Пойдем, — повторил он, так как не был уверен, что сказал, а если сказал — услышала ли она.
Солнце перешло в другое место. Глухой ветер завладел улицей, и окаменевшая печаль стенала из ее камней. Окна выглядывали из стен домов, чуждые самим себе и чуждые домам.
Гартман поднял глаза на распахнувшееся окно и попытался вспомнить, что он хотел сказать. Увидел женщину, выглянувшую оттуда. Подумал: «Нет, не это я имел в виду», — и начал говорить — не о том, о чем размышлял, а о другом. И через каждые два-три слова взмахивал рукой, в отчаянии от тех слов, что приходили ему на ум, а он выкладывал их перед Тони. Тони смотрела на его рот, следила за движениями его руки и пыталась сосредоточиться на том, что он говорит. Ведь речи его не превышают ее понимания — если бы он говорил спокойно и по порядку, она бы все поняла. Ее губы вздрагивали. Свежая морщинка слева у верхней губы самопроизвольно дернулась. Она провела по ней кончиком языка и подумала: «Б-же, пребывающий на небесах, до чего он печален. Верно, вспомнились ему его дочери…»
Гартман помнил о дочерях, весь этот день они стояли перед его глазами, но он не упомянул о них Тони ни словом, ни намеком, хотя снова и снова вбирал он их в свое сердце, то обеих, то каждую отдельно. Старшей, Беате, было девять, и она уже понимала, что отец и мать сердятся друг на друга. В отличие от нее младшая — Рената, которой было семь, еще ничего не замечала. Когда в доме исчез покой, приехала сестра матери Тони и взяла их с собою в деревню, и они не знают, что отец и мать… Гартман так и не завершил свою мысль — перед ним возникли глаза Беаты в то мгновение, когда она впервые осознала, что отец и мать не ладят друг с другом. Любопытство ребенка сочеталось с безотчетным изумлением перед взрослыми, которые ссорятся. Гартман потупился перед глазами дочери, потемневшими от удивления и скорби, немота сковала ее уста, потом ресницы ее опустились, и она вышла.
