
Старик между тем поднялся. По-прежнему не говоря ни слова, я проводил его до двери; на пороге он вдруг замешкался: видно, не смел выйти на улицу с сознанием провала своей миссии. Отеческим жестом он взял меня за руку и потряс ее даже с какой-то теплотой, подбадривая этим себя: «Вы пастор, я тоже, — сказал он мне. — Давайте попробуем помочь друг другу. Мне бы не хотелось, чтобы мой визит оставил у вас неприятный осадок. Простите меня, если я был излишне жестким…»
Жестким! Еще долго после его ухода я думал о слабодушии жалкого старика и твердо решил, что не изменю своего отношения к прихожанам. Более того, я набросал к следующему воскресенью проповедь еще более суровую, чем все предыдущие: пусть все увидят, что я готов дать бой на том самом поле, на котором они меня теснили. Безумная затея. В воскресенье я всей кожей, как ледяной ветер, ощущал поднимавшуюся к моей кафедре злобу. Замкнутые лица, полные бешенства взгляды… Чтобы продемонстрировать им решимость, я вернулся к первой своей теме и посвятил проповедь словам Кальвина: «Следует покончить со скупостью, то есть с нашей жаждой обогащения». Добрых полчаса я с кафедры гневно обличал скупцов. Озлобление достигло предела.
Кто-то, быть может, удивится моей наивности — неужто я так верил в действенность короткой проповеди? — а иные сочтут, что я был чересчур самонадеян, думая, будто паству целого прихода — тем более здешних пройдох и искушенных торгашей — могут ранить, как тяжкое оскорбление, речи совсем молодого пастора.
