Но рассуждать так значило бы недооценивать преданность этих крестьян церкви, их крепкую и боязливую веру. Здесь, в горах, не строят насмешек над Богом. Его чтут. Его страшатся. При всех излишествах, которым предаются эти люди, при всей их дерзости они с опаской относятся к наслаждениям плоти. А слишком быстро нажитые состояния вызывают неодобрительные и завистливые взгляды. При всех сегодняшних компромиссах несколько веков протестантизма не могли не заронить в их души зерно угрызений совести.

Мне эти угрызения были на руку. Никто не смел открыто выступить против меня, коль скоро проповеди мои взывали — все более и более настойчиво — к обостренному чувству дурного и грешного, что живет подспудно в сердце каждого протестанта. Я хулил — передо мной склонили головы. Я угрожал — передо мной отступили. Я вовсе не пытаюсь кичиться этим или записывать это себе в заслугу. Мне слишком хорошо известно, что моими устами говорили века покаяния, голоса всех пасторов, клеймивших плоть, наживу, гордыню. И каждое воскресенье во время проповеди я думал об этих страшных людях в черном, чье слово и жест ложились гнетом на поколения безропотных прихожан.

И должен еще признаться, что в мыслях о них, об этих мрачных воинах, более чем в мыслях о Небе, черпал я мужество в минуты слабости, когда мне случалось почувствовать себя беззащитным перед лицом враждебной мне деревни или просто наваливалась усталость, лишая меня на время возможности продолжать борьбу. Я создал в воображении целую галерею лиц и мог в любую минуту увидеть сияние их глаз, когда меня одолевала грусть. Но чаще всего мысль моя устремлялась к Кальвину: с тех пор как я заступил в этот приход, не было дня, когда бы я не чувствовал потребности думать о нем, представлять себе, что сделал бы он на моем месте, читать его и черпать вдохновение в непреклонности его трудов.



6 из 54