
В газетном киоске Бирюков рассмотрел сомнительный журнальчик с русскими буквами. Один мой знакомый поляк назвал русские буквы стульчиками. На этих стульчиках сидят апостолы русской литературы. Некоторые стульчики оказались электрическими.
Он идет дальше, на площадь, где вместо редкого для города лошадиного памятника стоит что-то такое конструктивистское, смутно знакомое по старым фотографиям. И там на углу есть книжный магазин.
Магазин пуст. На полках стоят книги. Он начинает плакать. Он смотрит на книги и начинает плакать горючими слезами.
– Видите ли, – сказал Бирюков, – я никогда не был западником в том смысле, что желал превратить колхозника в голландского мельника. Я думал об европеизации страны только на уровне вещей, а не понятий.
Как быстро привыкаешь к нормальному! Как быстро перестаешь удивляться! Еще минуты две назад сомнительный журнальчик у Палашевского переулка, стопка книг... Теперь он даже не оглянулся. Нет, не совсем так. Он стремительно привыкал, но еще какое-то время существовала новизна и ощущение восторга, и удивление: за что так сильно мучались? Город вышел на улицы. Словно раньше он залегал по квартирам, баррикадировался, а теперь лопнул и распустился, перешел в разряд южных городов и запел веселые, с подвыванием, песенки.
Россия смертельно всем надоела своими проблемами. Вдруг случился такой момент, когда она растворилась в воздухе. И вдруг стало ее жалко.
Нет, не совсем так.
В конце концов, мы страдали больше всех, а стало быть, мы правы. Больше того, за нами истина. К тому же страдание приносит просветление. Однако страдание нужно одним только художникам, а страдание как фундамент общественной жизни делает нашу жизнь живописной.
