
Я бросаю пилу и, растянувшись на спине, отдыхаю. Может, не стоит? Нет. Стоит! Ведь выскочил из самого тяжелого, самого трудного… Стоит! Еще час-полтора умной работы! Умной! Без перебора, без переоценки возможностей, понемногу прибавляя время и сокращая отдых, прислушиваясь к себе, как настройщик рояля к инструменту. Я хватаюсь за пилу, и снова лицо мое осыпают снежные брызги.
* * * Стенка получалась корявая. Ребята, сидя в пещере, следили за мной сквозь проем и смеялись… если смехом можно назвать вялый перекос измученных, задубевших от мороза и ветра лиц.
Я вдруг заметил, что моя защита от ветра и впрямь курам на смех – ветер дул с другой стороны.
– Самый ценный труд – мартышкин, – сказал Кавуненко. – Это он сделал мартышку человеком.
Правдивая шутка. Стенка окончательно привела меня в чувство. Приступ гипоксии длился часа полтора, а пережитых чувств, ощущений и всяких подробностей хватило бы на год.
– Правдивая шутка, – сказал я вслух. – Не забудь о ней, когда пойдем дальше к вершине…
– Он никак на вершину собрался? – усмехнулся Кавуненко. – Семь пятниц на неделе… – Неожиданно добавил: – Тогда ужин готовь.
При слове «ужин» Пискулов брезгливо поморщился и молча стал разбирать спальный мешок. Кавуненко вытянул ногу и как бы нечаянно положил ее на спальник. Юра пытался сбросить, но тот упирался, равнодушно глядя куда-то в свод пещеры.
– Еще один… – сказал он мне, кивнув в сторону Пискулова. – Перешла икота на Федота. Веселая ночь у нас нынче будет. – И, резко повернувшись к Пискулову, зло кинул: – Брось валять дурака! Сначала ужинать, потом спать… Чуть горняшка зацепила, и с ходу в мешок – помирать!
