
Когда сыновья собрались уезжать, защемила в душе малая надежда, что оставят им дом, доживать старость. Но старший сын забрал трех дочерей, оставил им внука неразумного и твердо указал пальцем, где расписаться. Аля, мать, и этому нашла оправдание: «Им там, в чужих краях, жизнь начинать заново…»
Он простил сыновей, не стало Али, и он простил их, она этого хотела. За свою вину перед ней простил. Только не окажутся ли они и там чужими? Пусто в душе, и не мог написать им, что нет матери, рука не налегала.
Разогревшийся в работе, он почувствовал: зябнет спина. Холод шел от земли: осень, земля теперь только днем прогревалась, чтобы за ночь остыть еще сильней.
Он пособрал с земли опавшие яблоки, отнес внуку и, не торопясь, чтобы больше успеть, начал выкорчевывать вторую яблоню. Яма была уже по колено, белели в стенах ее обрубленные топором толстые корни, уже и ствол можно было раскачать, но мощный корень, к которому не подлезть, держал ее из глубины.
Старик принес плаху, на которой рубил дрова, принес длинную двухдюймовую трубу: рычагом вывернуть. Он загнал конец трубы под корневище, на другой, на длинный конец, налег. Качался ствол при каждом толчке, качался, но сидел прочно.
Шоферюгу бы сюда, бугая этого здорового, зубоскалого, вдвоем вывернули бы легко.
Весь мокрый от пота, старик круче вогнал трубу, еще полешко подложил, свободный конец торчал в небо. И приналег на него, приналег, давил всей силой. Шумело в ушах, глаза лезли из орбит, обрубленный ствол кренился, вот-вот ляжет, кого-нибудь бы сюда… корень обнажился… подрубить топором… И хрустнуло. Хрустнуло, оборвалось что-то в груди. Слабый, сполз он на землю, к дому шел, прижимая грудь рукой, как живую рану нес. Порожки крыльца слепо нащупывал подошвой. Лег. Лежал, прислушиваясь к себе.
Под вечер полегчало. Боли не было, только пустота и страх. И в пустоте этой осторожно билось сердце. Заканчивать яму все же не решился, оставил до утра.
