
Стол подавленно молчал.
-- Что ему та арихметика, что ему я, брат... A мы же от одной, это вот, матери... Мать-то у нас одна или не одна, я вот спрашиваю? Одна?
Одна, Aнтосик, одна, -- успокаивали брата мужики.
Блондинка, глядя испепеляющим взором в заокеанское пространство, где я сейчас и должен был быть, аккуратно брала курчавую голову Aнтосика и клала к себе в жабо. -- Ну, ну, успокойся, успокойся. -- Aнтосик подхватывал жабо снизу обеими щупальцами и прижимался, маленький такой, к нему покрепче.
Мужики наливали: "Выпей, Aнтон".
Раскрасневшийся от слез и чувств Aнтон кричал из жабо срывающимся голосом:
-- Я один, один мать свою старушку смотрю! Один! Я ж, это вот, как каторжный, джинсы возил чемоданами. Я ж видеомагнитофонов одних контейнер привез! Я, это вот, первый, бля, советский капиталист, а он -- говно! Ничтожество! Про меня даже стихотворение написал, этот, как его, Вознесенский.
-- Ну! Ну! -- заволновались любопытствующие.
-- Да вот, как же это... Ну вот же: Надоело в Кривом Роге, всюду грязь, говно и пыль, собираю чемоданы, уезжаю в Израиль!
Тут меня кто-то взял за плечо и развернул к себе вместе со всем столом, водкой, пельменями, братом моим Aнтосиком, грудастой блондинкой с жабо и прочими заинтересованными лицами.
-- A ну, зема, -- сказал мне Херальдо, правым глазом люто ненавидя меня, а левым хитро кося от знания вмененной мне в вину дурной наклонности, -- выйдем в тамбур. Я, может, желаю твою личность установить.
Меня вывели. В тамбуре Херальдо принял от кого-то на посошок и со словами - браток, погуляй тут пока пару минут, пока я посцу, - исчез.
Я вышел на улицу. Светили звезды. За заборами лаяли-разливались собаки. Где-то невдалеке бухала дискотека. Жизнь стояла на месте.
