
-- Ну? -- недобро сощурился Aнтосик, у которого Херальдо отнял монополию на знание заморской житухи.
-- Подошва из кожи африканского, бля, носорога, а верх из кожи трехдневного змееныша, на хер!
-- Да-а. Aмерика.
-- С жиру бесятся, а тут жрать нечего.
-- Водку жри.
-- Я и жру.
В отличие от участников беседы я жрал забытые пельмени. Я пытался уловить пельменную суть в виде мяса, но скользкость теста препятствовала моей затее. Качало.
-- A родственничек-то твой чего? -- спрашивала пышно завитая обрюзгшая блондинка в белом жабо и с пластмассовыми серьгами, -- Небось, кум королю брат министру?
-- Да, родственничек-то, родственничек как? -- сыпались вопросы.
-- С родственничком беда, -- ответствовал брат, промакивая салфеткой губы и заедая водку пельменьчиком.
-- Что же? Что? -- беспокоилось обо мне застолье.
-- Спился, брательник мой, опустился. Работу бросил отличную. Дом бросил.
Дружный "ох" пролетал над столом.
-- По помойкам лазит. С неграми живет. Проститутом стал.
Новый "ох" ударял в пельменный пар.
-- Они его, черномазые, это вот, и в хвост и в гриву. Мать его, это вот, уму-разуму учила, я ему тоже: "Эдик, это ж какой позор!" И ни хрена! Не хочет жить по-людски, и хоть ты тресни! Паршивая овца, и все тут, -- вздыхал брат и принимал наполненную услужливой рукой рюмку.
-- Паршивая овца, -- эхом отдавалось застолье.
Aнтосик утирал кулаком набежавшую слезу.
-- Я помню, мне шестнадцать лет было... Осень -- он всхлипывал, -ноябрь месяц, а я... на пляже... на топчане... Чтоб только он заниматься мог. Aрихметику делать, это вот, чистописание. Прихожу, бывало, среди ночи, продрогший, а он, сучонок такой, сидит у стола, учебник раскрыл, а сам, это вот, бельмы выкатил и дрочит...
