
И вот я попал в четвертый класс к учителю Шмиду. Из двадцати пяти примерно учеников этого класса пятеро выбрали гуманитарные науки, нас называли «гуманистами» и «греками», и в то время, как остальной класс занимался такими мирскими предметами, как рисование, естествознание и тому подобное, нас пятерых учитель Шмид вводил в греческий язык. Учитель этот отнюдь не был популярен: это был болезненный человек с бледным, озабоченным и хмурым лицом, гладко выбритый, темноволосый, обычно настроенный на серьезный и строгий лад, и, даже когда он шутил, тон у него был саркастический. Что, собственно, вопреки общему мнению о нем класса, располагало меня к нему, не знаю. Может быть, это было впечатление его несчастности. Он прихварывал и выглядел страдальцем, у него была больная, хрупкая жена, которая почти никогда не показывалась, а в остальном жил как все наши учителя, в нищете. Какие-то обстоятельства, вероятно, болезнь жены, мешали ему поправить свои дела за счет пансионеров, и уже это придавало ему какое-то благородство по сравнению с другими учителями. А тут еще греческий. Мы, пять избранных, во всяком случае, казались себе среди соучеников чем-то вроде аристократии, нашей целью были высокие науки, а соученикам суждено было стать ремесленниками или коммерсантами; и вот, стало быть, мы начали изучать этот таинственный, древний язык, гораздо древнее, таинственнее и благороднее, чем латынь, язык, который изучают не для того, чтобы зарабатывать деньги или разъезжать по белу свету, а только для того, чтобы познакомиться с Сократом, Платоном и Гомером. Кое-что из этого мира было мне уже знакомо, ибо греческий и ученость были уже близки моим отцам и дедам, а по Швабовым «Преданиям классической древности» я давно уже был знаком с Одиссеем и Полифемом, Фаэтоном и Икаром, с аргонавтами и Танталом. А в нашей хрестоматии, которой мы с недавних пор пользовались в школе, среди сплошь довольно прозаических вещей одиноко, как райская птица, выделялось чудесное стихотворение Гёльдерлина, которое я понимал, правда, только наполовину, но в звучании которого было для меня что-то бесконечно приятное и соблазнительное, и тайную связь этого стихотворения с греческим миром я смутно чувствовал.
