
Цыганка сверкала очами, вглядываясь через мутное стекло в окаменевшего Костю. Торчащие из трусов белые Костины ноги почему-то страшно замерзли, как будто высунуты были из жарко натопленного чума под северное сияние. Правая рука цыганки оставила раму и принялась грозить пальцем. Минуту она силилась удержаться левой рукой, но силенок не хватило, цыганка сорвалась и с воплем полетела с двенадцатого Костиного этажа.
– А что я каждый раз тебе толкую, дурында, – прошептал до того не произнесший ни звука Костя. Посидев некоторое время, он вдруг заметил нечто странное: мебель и все барахло было на месте, только комната стала вдвое просторнее. “Ну да, – сообразил Костя, – я ведь мечтал о большой комнате. И вот сбылось!” Он вытянул шею и заглянул в коридор. Коридор оказался таким длинным, что где-то далеко-далеко, как в пресловутом перевернутом бинокле, виднелась входная дверь.
“Тьфу ты, черт, это ж сон!” Костя подобрал с пола сползший плед и с облегчением упал головой в подушку. И тут же вскочил, проснувшись взаправду.
Было утро, стало быть, пора на работу. Костя поднялся и начал жить: набулькал в чайник воды, поставил кипятить и отправился бриться.
Намылил щеки, провел борозду и тут же порезался. Вспомнил цыганку, чертыхнулся. Засвистел чайник. Прижав к щеке покрасневший кусочек ваты, побежал выключать газ. Вернулся в ванную, добрился, думая о цыганке, заклеил порез пластырем. “Чего это она вылезла?
Соскучилась, что ли?”
В Тбилиси то было. Много лет тому назад Костю пригласили на
“Грузия-фильм” нарисовать кино о печальной, но отчаянно романтической жизни двух влюбленных мышей, страдавших под игом старого феодала-крысы, всечасно жаждущего любовных утех. Однажды, после кутежа с братьями художниками на старинного литья балкончике, висевшем над отражавшей звезды и фонари Курой, сверкающим утром поднялись они в кабинке фуникулера на вершину Мтацминды. Компании требовалась немедленная помощь: почти до утра слышала благоухающая розами и оглушенная цикадами ночь многоголосье Костиных приятелей.
