
Но в постели было очень хорошо. В сумерках резкость восприятия сгладилась, и его черные брови и глаза и волосы расплылись (очки она сняла) во что-то смытное и мягкое, и волосатые руки не казались больше лапами гориллы, и запах его пота был очень смутный и даже приятный. Молодой. И когда, стремительно сжимаясь и слабея под ним в судорогах, и любя его за то, что он был так нежен и внимателен к ее сорокалетней грудки, к ее ключицам, красоты которых до него никто не оценил, и за крепкую, ставшую болезненно-ласковой руку в ее жестковатых, чуть вьющихся, подкрашеных волосах, когда она почувсвовала, что все, что еще один раз (а до рассвета куча времени) и нужно будет или его убивать ножом и стулом или выходить за него замуж, тупая решимость подступила, наполнила все тело, заставила одеревенеть.
Ненадолго, правда.
У южанина был совершенно неюжный, ровный, настойчивый, голубовато-огненный темперамент. Редкость в наше время. Хвойный костер в ледяном домике. Северное сияние. От поцелуя в голень ее бросило в дрожь. Волна чувств перехлестнула через край и, впервые в жизни почувсвовав себя красивой и беззащитной, обливаясь слезами, она по собственной воле (тоже в первый раз) согнулась и коснулась губами его члена.
Еще одна такая ночь и он бы влюбился, с него станется. Мод не помнила как его зовут. Нужно было не дать ему стать хозяином положения, - а к этому уже шло. Мод быстро оделась и, забыв на ночном столике очки, выскользнула из квартиры испустилась вниз. Рванула ручку, неудобно подвернув себе запястье, поморщилась от боли, тряхнула рукой, вдохнула глубоко, открыла со второй попытки дверь и вышла в Париж.
Было очень тихо, как только в Париже и бывает в пять утра. Медленно светлело пасмурное небо. От Републик нужно было повернуть налево, мимо бюста кучерявого австрийца какого-то, блядь. Что он австриец, ей долго вдалбливал муж. То есть, вдалбливал и фамилию, и профессию, и биографию, и прибавлял, австриец. Вот только происхождение и запомнилось.
