
— Да так, на то я сторож… на то здесь поставлен… — шамшилбеззубый Арефьич, и глаза его разгорались тем особенным огнем, которыйзамечается у солдат, входящих в дикое озлобление при виде гордого, нобессильного врага.
— Чего, черт слепой, не пустишь-то?
— Не пущу, — задыхаясь, но решительно отвечал опять Арефьич. —Позови кого тебе надо к воротам, а не езди.
— А, крупа поганая, что ты, не видишь?..
— Да чьи такие вы будете? Из каких местов-то? пропищала часовеннаямонашка, просовывая в тарантас кошелек с звонком и свою голову.
— Да бахаревские, бахаревские, чтой-то вы словно не видите, я барышеньк тетеньке из Москвы везу, а вы не пускаете. — Стой, Никитушка, тут, ясейчас сама к Агнии Николаевне доступлю. — Старуха стала спускать ноги изтарантаса и, почуяв землю, заколыхала к кельям. Никитушка остановился,монастырский сторож не выпускал из рук поводьев пристяжного коня, а монашкаопять всунулась в тарантас.
— Из Москвы едете-то? — спросила она барышень.
— Женни, тебя спрашивают, — сказала Лиза и, продолжая лениться,смотрела на тиковый потолок фордека. Гловацкая посмотрела на Лизу и вежливоответила монахине:
— Из Москвы.
— В ученье были?
— Да, в институте.
Монахиня помолчала, а через несколько минут опять спросила:
— А теперь к кому же едете?
— Домой, к родителям, — отвечала Женни.
— Сродственников имеете?
— Да.
— Зачем это у вас в ворота не пускают? — повернувшись к говорившим,спросила Лиза.
— Как, матушка?
— Не пускают зачем? кого боятся? кого караулят?
— Н… ну, такое распоряжение от мать-игуменьи.
По монастырскому двору рысью бежала высокая весноватая девушка в черномколенкоровом платье, с сбившимся с головы черным шерстяным платком.
— Пусти! пусти! Что еще за глупости такие, выдумал не пущать! —кричала она Арефьичу.
