
Для Виталия Осиповича все было ново. Насколько он помнил. Дудник никогда не отличался красноречием. В бытность свою Иваном, лесорубом, он только и умел орать на весь лес: «Бойся!»
Сейчас он тоже сказал немного. Но каждое слово аккуратно ложилось на место, как у хорошего лесоруба сваленный хлыст падает, куда ему предназначено.
Он начал так:
— В январе на этой стенке висело переходящее Красное знамя. А теперь только гвоздики остались, на которых висело знамя.
Все посмотрели на стенку, но там не было даже гвоздиков.
— Ну вот видите. Даже гвоздиков не осталось. Одни дырочки от гвоздиков.
Он вздохнул.
— Это работа? Я вас спрашиваю, кому нужна такая работа?
Иван Петрович обвел всех тяжелым, негодующим взглядом и вдруг резко поднялся. Стоя, он начал говорить. Он не говорил, он отдавал приказания.
— Мы выполнили февральский план, но мы все обязались дать в освобожденные районы сверх плана тысячу кубометров. Так почему же мы их не даем? Надо дать. И мы дадим.
Он требовательно посмотрел на людей, сидящих перед ним. Все сосредоточенно ожидали. Они знали своего начальника. И знали, что когда существует надо, то не существует невозможно.
— Тарас, дадим? — спросил он.
Никто не шелохнулся, не оглянулся на Тараса. Разве он его одного спрашивает? И если начальник спросил, то это неспроста.
Только сейчас заметил Виталий Осипович коренастого парня. Он напоминал их юность. Такой же, как они, хмуроватый, упрямый, с непонятным блеском в глазах, то ли от молодости, то ли от сжигающей его тоски. Так, по крайней мере, показалось Корневу.
Тарас оглянулся на товарищей. На его, словно из меди отлитой, шее обозначались крутые мускулы.
— Надо, значит, дадим, — проговорил он, по-волжски упирая на «о», и переложил с колена на колено белую с лазоревым верхом кубанку, придавив ее большой ладонью.
