
— Бомбили, — сказал он тяжко.
Уши еще обжигал железный свист, но Степан Бояркин услышал стоны. С трудом поднимаясь над окопом, он слабо позвал:
— Эй, кто живой? Где?
Никто не отозвался. «Должны бы и живые быть, — тоскливо подумал Бояркин. — Поразбежались разве? Или не опомнятся еще?…» В этот момент ветер отпахнул с бугра занавесь дыма и Бояркин хорошо увидел деревню, на которую наступал их батальон. Она раскинулась на высоте. Большая половина ее была разрушена. Увидев деревню, Бояркин сразу вспомнил о пулемете. Он лежал рядом с окопом. Бояркин быстро осмотрел его, обтер пилоткой, собрал диски. Это была уже знакомая, давно привычная работа, и, только попав в ее стихию, доверчиво подчинившись ей, Степан Бояркин сразу почувствовал, что он начинает жить той стремительной и горячей жизнью, какой всегда жил в бою.
Взглянув еще раз на деревню, Бояркин увидел фашистов. Они бежали двумя группами, намереваясь с двух сторон атаковать бугор. «А-а, поганые души! — сразу ожесточился Бояркин. — Так уж и думаете, что побили всех?» Всем телом он почувствовал в себе толчки той силы, которая заставляла его жить в бою дерзкой жизнью, отрешась от всего, подчиняясь только ее воле. Зло, по-рысьи щурясь, он наблюдал, как фигурки немцев в куртках мышиного цвета мелькают в поле, взлетают над травами, и почти задыхался от прилива этой яростной силы. Фашисты бежали быстро, не залегая. Уже видно было, как они, точно заводные, перебирали ногами, топтали землю. Степан Бояркин почувствовал в этом такую кровную обиду, что даже не мог крикнуть, а только судорожно скривил губы:
— Топчете, гады?
Стиснув зубы, он дал врагам время сбежать еще в одну ложбинку, а когда они, окончательно осмелев, выскочили группой на следующий пригорок и на их куртках стали видны даже сверкающие пуговицы — нажал спуск, и пулемет задрожал, точно ему, как электрический ток, передалась его яростная сила…
