
Поначалу Илларион даже не понял, в чем, собственно, дело – ну, Забродов.., кто же еще, ведь машина-то его! – и лишь секунду спустя до него дошло: откуда прохожему зеваке было знать фамилию владельца машины, которую он решил украсить плодами своего сомнительного творчества?
Илларион принялся озираться, отыскивая глазами живописца, и немедленно обнаружил его: гениальный художник и не думал скрываться с места преступления, а, напротив, стоял рядом с машиной, имея неуместно довольный вид и покуривая сигаретку, словно совершил невесть какой подвиг и теперь наслаждался заслуженным отдыхом. Его светло-серая легкая шляпа была легкомысленно сдвинута на затылок, открывая незагорелый лоб, на котором первым делом бросался в глаза аккуратный треугольный шрам над левой бровью. Брови у него, как и когда-то, были густые и широкие, вот только цвет их изменился: они стали словно подвиты серебристой паутиной, и та же паутина поблескивала на висках – много, слишком много паутины… «Стареем», – подумал Илларион, делая шаг навстречу старому знакомому и отводя руку для рукопожатия.
Живописец небрежно, до боли знакомым Иллариону жестом уронил окурок на асфальт и растер его подошвой дорогого кожаного ботинка. Это было почти ритуальное действо, разом перенесшее Иллариона с московской улицы в раскаленные пыльные горы. Там, в горах, этот человек точно так же небрежно ронял окурок под ноги и растирал его подошвой. Вот только вместо кожаных туфель были на нем тогда старенькие, прошедшие огонь и воду кроссовки, а вместо тощей папки держал он тогда под мышкой пристрелянный АКМ с обшарпанным прикладом, на котором живого места не было от зарубок. И земля была не та, и одежда, и время. И сами они были не те.
