
- Не очень, - ответил фотограф. - Вы, Василь Палыч, весь отряд же перефотографировали. Где ж я наберусь пластинок.
- Ничего, ничего, Исаак Моисеевич. Пластинки что? Так, стеклышко. А теперь на ней - человек! Живые люди, о которых память останется.
Старик передернул плечами: мол, конечно, кто с этим спорит, и, сложив треногу, затрусил вслед за тронувшейся телегой, где сидел Харитон с перевязанной рукой.
- Вот чудо, Гаврила!- сказал Василий Павлович Гавриле Охримовичу и как-то по-детски засмеялся.-Стеклышко, а потом - патрет. Убей, не могу понять! Или вот еще на пластинках голос записан. Уголь же, бороздочки, а иглу направишь в них да накрутишь как следует ручку граммофона и - пожалте, как Исаак Моисеевич говорит, орет в трубе баба какая-нибудь або мужик.
- Техника! - ответил ему, не увлекаясь, Гаврила Охримович. - Она все может.
- То-то ж и оно - может, а вот как?!
- Не до этого сейчас, Василь...
Солнце уже склонялось к горизонту, смотрело в глаза и пекло нещадно. От людей и земли, от лошадей дышало жаром. Воздух дрожал в мареве.
На площади у домов все также безлюдно. Лишь возле церкви, на ступенях, в тени сидели нищие и безучастно смотрели на движущихся мимо порога пеших и конных.
Широкие двустворчатые двери церкви, похожие из-за своей величины на ворота, распахнуты настежь. Видно было, что там желтыми огоньками горели свечи, блестели ризы икон, стояли старушки в черном, слышались непонятные слова.
Василий Павлович, оглядев площадь, только сейчас почувствовал, какая настороженная тишина и пустынность окружает их.
- Туго тебе здесь? - спросил он Гаврилу Охримовича. Председатель криво усмехнулся:
- Нелегко.
- Уходить не собираешься?
- Нет, кто-то ж должен и здесь нашу власть утверждать. Василий Павлович вздохнул, с минуту помолчал, спросил:
