
— Ты же в нем и развил эту силу. Ему было всего два месяца, когда ты стал с ним заниматься гимнастикой. И, надо сказать, не без успеха.
— Успех блестящий. Как у десятков других детей: ушибы, трещины, шрамы. Само по себе все это пустяки. Мальчик пробует свои силы, и это в порядке вещей. Но в Жолте постоянно присутствует нечто: то ли какая-то необоримая бесчувственность, то ли жестокость. И эта непонятная жестокость меня настораживает.
— Ты не можешь простить ему ту недобрую шутку…
— Недобрую шутку? Уничтожать несчастных букашек, сжигая их с помощью увеличительного стекла, — это всего лишь недобрая шутка? О господи!.. Пусть себе ребенок резвится, а мы должны набраться терпения и все, все сносить. Но до каких пор?!
— Ты слишком мнителен, Тамаш. А это усиливает…
— Всего лишь раз, и то по недоразумению, он получил от меня затрещину. С тех пор мной владеет настоящий комплекс. Я не смею даже прикоснуться к родному сыну, потому что он оказался так же чувствителен, как и упрям. Но если выяснится, что дом поджег он…
— Перестань фантазировать, Тамаш! Дался тебе этот несчастный платок! А мальчик в полусотне километров отсюда. Даже для милиции это безусловное алиби. Какой был платок?
— Грязный! Грязный до омерзения.
— Ладно. А цвет?
— То ли синий, то ли зеленый и в клетку.
— У каждого второго человека носовой платок в зеленую или синюю клетку, а у мальчишек вдобавок и грязный.
— Магда, — сказал Керекеш раздраженно, — я бы очень хотел ошибиться.
— Пожалуйста, не сердись, но это смешно: у тебя ни на минуту не возникает сомнений, что виноват именно Жолт.
Керекеш помолчал, вздохнул, сел, закурил, обвел комнату странным косящим взглядом, словно впервые видел тут все: мебель, солнечный свет и собственную жену.
