
Остальных — то я не знала. А… ты на что — нибудь еще жалуешься?
Я недоуменно захлопал глазами. Я все время жаловался на голод — все в общине зимой недоедали, а дети, так те все время бегали голодными — что с них взять, ведь они все время растут. Но ведь это обычное дело!
— У тебя нет… видений? Тебе ничего не кажется?
— Видений? Как у отца Лазаря? Нет. Ведь… он же священник. А я нет.
Она покачала головой.
— Ты не годишься для обычной жизни, Люк. — пробормотала она себе под нос, так, что я еле расслышал ее. — А на что ты годишься, я не знаю. Ладно. Поглядим.
Я продолжал стоять, вопросительно глядя на нее, но она сказала:
— Что ты уставился? Ступай.
И я пошел спать. Она продолжала что — то бормотать себе под нос, глядя на огонь, но я уже не слышал.
С тех самых пор жизнь моя изменилась. Ненамного, почти незаметно, но изменилась. Сверстники стали меня сторониться, а взрослые посматривали искоса и как — то выжидательно. Я чувствовал это, но научился держать свои чувства при себе — просто делал вид, что ничего не замечаю. Должно быть, мною руководило то стремление к самосохранению, которое заставляет все живые существа не задумываясь делать какие — то правильные вещи — иначе, покажи я, что отношение бывших моих приятелей меня задевает, они в конец затравили бы меня так, что я бы света белого не взвидел.
Ветер держался еще несколько дней, потом стих, и мы отправились на берег — разбирать приношения, которые море отдавало нам, расплачиваясь за все тела утонувших рыбаков, за всех сборщиц раковин, застигнутых на отмели приливом… Небо было почти ясным, и в нем высоко — высоко парили птицы — огромные, отсюда они казались черными точками, и старуха Катерина сказала, что это предвестники ранней весны. Хорошо. А еще лучше было бы, если бы люди засыпали на всю зиму, а весной, когда солнце, наконец, переваливает через горный хребет, просыпались бы и принимались за дела.
