
Он был хил и узкогруд, и трико цвета сырого мяса болталось на нем сверху донизу. Голову покрывала плоская зеленоватая панама, крапленная мушками белых пуговок. Он танцевал с какой-то девицей, шею которой обвивала цепочка из ягод в крапинку.
Новые девицы? Откуда? Я вопросительно посмотрел на лорда Хоуплеса.
– Это Игнация – моя сестра, – сказала Альбина Вератрина и, подмигнув мне, истерически захохотала.
Потом ни с того ни с сего показана язык, и я с ужасом увидел, что он разделен надвое длинной запекшейся бороздой красного цвета.
Как при интоксикации, подумал я, откуда у нее эта красная бороздка?.. Как при интоксикации.
Тут как-то исподтишка ввернулся расхристанный мотивчик:
и я с закрытыми глазами видел, как дергаются в такт головы…
Как при интоксикации, грезил я и вдруг очнулся в ознобе: горбун в зеленом залатанном камзоле сдергивал с сидящей у него на коленях проститутки платье; судорожные марионеточные движения его рук напоминали пляску св. Витта под рваный ритм неслышной какофонии.
Потом доктор Циттербайн с трудом поднялся и расстегнул ей бретельки.
– Между секундой и секундой пролегает граница, которая не во времени – она лишь подразумевается. Это такие ячейки, как на сетях, – слышу я горбуна. – Но сосчитать все ячейки – это еще не время, и все же мы отсчитываем их – одна, другая, третья, четвертая…
Но если мы живем на такой границе и забываем и минуты, и секунды и ничего больше не знаем – значит, мы умерли и живем смертью.
Вам отпущено пятьдесят лет жизни, школа крадет десять; в итоге – сорок.
Сон пожирает двадцать: в итоге – двадцать.
На хлопоты уходит десять – в итоге десять.
Пять лет идет дождь – остается пять.
Из этих пяти лет четыре вас гложет страх перед завтрашним днем; итак, живете вы один год – в лучшем случае!
Почему же вы не хотите умереть?!
Смерть прекрасна.
