
— Я тебе, разумеется, очень благодарен за твое гостеприимство…
— Гостеприимство?
— …и если тебе когда-нибудь понадобится что-то от меня, я готов отплатить чем смогу.
«Отплатить… Значит, все это было… все это было…» — она боялась додумать до конца. Смотрела, как он влезает в отцовские туфли, как их зашнуровывает.
— А эти брюки, рубашку и обувь верну в ближайшее время. — Он аккуратно заправил рубашку, подтянул ремень. — Еще раз спасибо. Ты поступила как настоящий друг.
Когда за ним закрылась дверь, в комнате осталась только глухая тишина.
3
На работу и с работы она теперь ходила кружным путем, чтобы не проходить мимо стоящих вдоль всего проспекта немецких автомобилей, не видеть самих немцев — таких высокомерных, самодовольных. А по вечерам не торопилась домой. Не только потому, что уже не к кому было торопиться. Она старалась выходить из приюта тогда, когда на улицах уже не было бредущих по краю мостовой евреев с желтыми звездами на спине и груди. Ей было жалко этих униженных, обреченных людей. Им теперь запрещено все: покидать дом без желтых звезд, ходить по тротуару, переступать пороги магазинов (кроме предназначенных для них лавчонок), находиться на улице после шести часов вечера.
О том, что ей их жалко, она ни с кем не говорила и ни разу не слышала слов сочувствия им. С Марите и вовсе не имело смысла говорить. Она бы только пожала плечами: «У тебя что, других забот нет?» Не любит Марите евреев. Еще в гимназии не одобряла ее дружбы с Ципорой. Хотя признавалась, что Ципора «не скряга», что не отказывается прислать шпаргалку, но все равно твердила, что «евреи нам чужие».
Гражина тоже не считала их своими. Просто Ципора ей нравилась. Да и о евреях из других классов и о бакалейщике Файвелисе ничего плохого сказать не могла. Но какое-то подспудное чувство, что евреи чужие, было.
