
У самой монастырской стены жил усатый молчаливый богомаз — иконы расписывал. Петруха повадился к нему бегать от своего хлебенного старца.
Нравилось Петрухе, как богомаз работает. Пахло в избе лаком да красками, деревом тёплым, струганным. Со всех сторон задумчивые лики глядели на Петруху-скомороха.
Помогал Петруха богомазу — краски тёр, кисти мыл, яичные желтки разводил в котле, доски олифил для икон, смолу какую-то кипятил.
Тот самый пузатый поваренный старец, которому Петруха о видении рассказывал, зашёл как-то к богомазу в избушку. Петруха доску для иконы готовил — олифой протирал.
— Ты что ж, отрок, здесь ныне служишь?
— И у хлебенного тоже, святой отец, — смиренно ответил Петруха. — Замолвили бы за меня слово перед хлебенным, а я тут останусь. Мне чуда чудного, дива дивного ждать нужно. Здесь благолепие, не то что в пекарне.
— Помощник мне зело нужен, — сказал богомаз. — Работы много, один не управляюсь.
— Благословляю тебя, чадо моё! — пробурчал пузатый, перекрестил Петруху.
И с тех пор он поселился при богомазе.
Новое место было ещё тем сподручнее, что, кроме молчаливого богомаза и Петрухи, никого в избе больше не было. Наконец-то Петруха мог спать спокойно, не бояться за свой пояс. Три слюдяных оконца освещали избу днём. Вечером зажигали свечи или сразу три лучины в тяжёлом литом святце: писание икон требовало много света.
Богомаз всё больше молчал или напевал про себя псалмы. Указывал, что́ Петрухе делать надо, жестами или кистью. Ни разу Петруха не ошибся — понимал всё с лёту. По нраву пришёлся старику смышлёный подросток.
Самым примечательным во внешности богомаза были усы. Белые, едва тронутые желтизной, они лохматились, как два пучка соломы.
