
— Я собираюсь оплатить ему проезд в Америку. А ее нужно пожалеть, она — бедняжка…
— До первого случая…
— Я говорю, что не допущу этого!
— Ну, если она захочет…
— А-а, что касается этого, то да! Видите ли, если сказать вам правду, правда заключается в том, что…
— Да я догадываюсь.
— Но прежде всего я забочусь о сыне!
Эмилия вовсе не была дурочкой, и удивительное простодушие этого старого холостяка, который, казалось, живет в каком-то полусне, поражало ее. Она сразу же привязалась к младенцу, точно была его родной матерью. Приемный отец и та, что действительно вскормила ребенка своим молоком, проводили долгие часы у колыбели, любуясь спящим ребенком, тем, как он во сне улыбался и чмокал губами.
— Вот оно, что такое человек! — говорил дон Рафаэль.
И взгляды их встречались. Случалось, что дон Рафаэль подходил поцеловать младенца, когда Эмилия держала его на руках. Дон Рафаэль наклонялся, и его щека почти касалась щеки кормилицы, а черные ее локоны задевали его лоб, Иногда он созерцал одну из ее белых грудей-близнецов, набухших щедрыми соками жизни, видел голубые жилки, змеившиеся под прозрачной кожей. Поддерживая грудь расставленными веретенообразными пальцами — указательным и средним, она склонялась с голубиной кротостью над ребенком. И снова у отца возникало желание поцеловать сына, а когда его лоб касался груди, он чувствовал ее тепло и трепет.
— Ах, как мне жалко, солнышко мое, что я скоро тебя покину! — восклицала Эмилия, прижимая мальчика к груди, словно он мог понять ее.
Дон Рафаэль молчал.
Часто кормилица, укачивая ребенка, пела ему ту древнюю и монотонную, ту сладостную песню, которую матери передают одна другой от сердца к сердцу и все же всегда создают заново, сочиняя каждая свою, вечно новую и все ту же, единственную как солнце. Дон Рафаэль слушал песню, и она была для него словно отзвук далекого, почти забытого детства. Качалась колыбель, и, вторя ритму этого движения, билось сердце отца.
