Поэтому и от моцартовского начала в Платене столь же мало, как и от легендарной алгебраичной бесталанности Сальери; он слишком сомневался в себе, слишком мучился чувством неполноценности, чтобы творить с жизненной непосредственностью гения. Двадцатилетним он записывает в дневнике: "Мрачные часы, когда я совершенно отчаиваюсь в себе. Я боюсь, что не обладаю ни даром понимания, ни духом, ни талантом, ни чем-либо еще из того, что может как-то поднять над зауряднейшими людьми".

Стать значительнее в собственных глазах благодаря человеческим отношениям или какому-либо участию в общественной жизни для Платена оказалось невозможным, и в конце концов осознание этого привело его к полному разуверению в своей ценности вне творчества. Этим, а вовсе не, как полагал Гейне, "бесталанностью" объясняется и мучительный накал платеновского творчества, и его безудержное лихорадочное утверждение своей художнической значимости. Сомнение в своей собственно человеческой ценности, ценности за пределами творчества типично для многих художников, однако в случае Платена оно обретает крайнюю, отчаянную степень, когда творчество становится оправданием всего существования, когда жизнь поэта была бы не просто бледной, малокровной, недостаточно интенсивной и последовательной, но ничтожной до невыносимости, не предавайся она неутомимо этому самооправданию. Творчество, которое несет всю ответственность за жизнь, которое творит ее саму в ее же собственных глазах - и сжигает эту жизнь до срока, - такое творчество нуждается в формальной оснащенности, как воин - в доспехах. Однако формальное это оснащение - не рухлядь театрального реквизита, не пыльные парики и картонные мечи, но нечто настолько эстетически благородное, что могло бы и само по себе стяжать земное бессмертие, даже если бы под ним не скрывалось порой завораживающе загадочное, порой ошеломляюще бездонное содержание платеновских интуиций.



3 из 20