Потом горе вошло в ее сердце в тот день, когда Сэг и Джонни-Бой выступили и потребовали своей доли в жизни. Она стремилась к тому, чтоб они смотрели на мир ее глазами, но они и слышать об этом не хотели. И она плакала, когда они хвастались силой, которую влила в них новая и страшная вера. Но она и в то время любила их так же, как любит теперь; сердце ее истекало кровью, но рвалось за ними. Что же ей было делать, ей, старой женщине, в чужом мире? И день за днем сыновья срывали с ее глаз пелену старой веры, и мало-помалу они привели ее к другой, новой вере, великой и сильной, озарившей ее светом новой благодати. Гонения и муки черных - муки распятого на кресте, и ненависть к тем, кто хотел уничтожить ее новую веру, выросла в стремление испытать свои силы.

- Господи, Джонни-Бой, - говаривала она, - пусть-ка эти белые попробуют заставить меня сказать, кто в партии и кто - нет. Пусть только попробуют; они еще не знают, что может сделать негритянка!

А иногда вот так же, как сегодня, забывшись в работе, она вплетала настоящее в прошлое; трудилась под неведомой звездой ради новой свободы, а с губ ее срывались старые песни с их обманчивой прелестью.

Утюг остыл. Она подкинула дров в печку, опять подошла к окну и стала смотреть на желтое лезвие света, прорезавшее мокрую тьму. Джонни все еще нет... И вдруг она замерла, прислушиваясь. За монотонным шумом дождя она расслышала шлепанье шагов по грязи. Это не Джонни-Бой. Она из тысячи узнала бы его широкие, тяжелые шаги. Вот они уже на крыльце. Какая-то женщина... Она услышала, как в дверь постучали костяшками пальцев, сначала три раза подряд, потом еще раз.



4 из 32