
Дело в том, что эха – существа без локтей и не умеют ни толкаться, ни протискиваться. Им нужен некоторый простор, разбег и размах. Нельзя сыграть на скрипке, запрятанной в футляр. А стены узких улиц и переулков каменным футляром охватывали эхо.
В городе было много зеркальных витрин. По одну сторону их запаянная в жесть сытость и спрятанная под пробками весёлость – по другую голодные двуглазия. Близко – только протянуть руку к дверной скобе. Но… вскоре эхо очутилось в почти таком же положении. Целые груды круглых, раскатистых звонких звонков тут же, близко и точно сами лезут в свои отражения, напрашиваются на повтор, но как их взять. Эхо, глотая слюнки, с горестным недоумением, притиснувшись к стене, наблюдало проносящийся поток улицы.
Вскоре оно добрело до какого-то огромного под круглой каменной шапкой здания. Здание, раздвигая дома, подставляло под шаги несколько широких ступеней. Но ступени эти были пусты. Окна кирпичного гиганта, высоко поднятые над землёй, кое-где были выбиты. Эхо вскользнуло внутрь. «А ну-ка, попробую от стены к стене». Действительно, стены от стен и свод от пола были на таком расстоянии, что эху, хоть в тесноте, но всё-таки можно было кое-как повернуться. Но с чем? Под хмурой нависью купола ничего, кроме молчания. Стены были холодны холодом трупа. Эхо с досадой оглядело их толщу, преграждавшую доступ звукам извне: «ни себе – ни другим».
Но молчанием не проживёшь. И эхо снова вернулось в тесноту улиц. Не может же быть, чтобы среди такого многоголосия не нашлось работы для эха. Какой-то старик, которого отбросили пинком ноги от трамвайной подножки, нагнулся за оброненной палкой и, разгибаясь, произнёс: «Эх-эх-эх». Эхо, думая, что зовут его, услужливо бросилось на звук. Но позвавший, точно он внезапно раздумал, продолжал стоять, насутуля спину, под тремя зелёными огоньками, не замечая безработного эха.
