К часу ночи всё было кончено. Молодых отвезли в дом Овадии, гости расселись по автомобилям и, зычно порыгивая, устремились к уюту домашних сортиров. Густой дух хумуса, жареного в пряностях мяса и алкоголя оседал ядовитым туманом на пропотевшие вечерние туалеты. - Н-да,- сказал папа, усаживаясь на кровать и с трудом стаскивая ботинки с распухших ступней, - н-да! - Уймись, - мама, как всегда, когда речь заходила о Сёме, была решительна и неумолима, - в Израиле, на еврейке, чего тебе ещё надо? В бархатно-голубой глубине ночного неба холодно сиял полумесяц, окруженный острыми точками звёзд. Жизнь снова казалось бесконечной, наполненной счастливыми случайностями и добрыми предзнаменованиями. Всё ещё можно было изменить и переделать заново. В прохладном воздухе апельсиновых садов летучие мыши готовились встретить утро. * * * Вот дни счастья Соломона Мееровича - пять и шестьдесят и триста. Через шестьдесят он блаженствовал как после пяти, после трёхсотого в его душе заклубились ядовитые пары сомнений. По утрам Сагит поднималась первой, ставила кофе и разогревала хлеб в микроволновой печке. Позавтракав, Сёма целовал жену и шёл заводить старенький "Фиат". Теперь он ездил на стройку в собственной машине, попирая четырьмя колёсами прах завоёванной страны. В садике перед домом Сёма останавливался, глубоко вздыхал и замирал от счастья. - Гицеле-мицеле, - выводила в черно-желтом кустарнике неизвестная птица. Неизвестные цветы поворачивали упругие, осыпанные электрическими каплями росы лепестки навстречу неизвестным бабочкам, неизвестные жуки упорно тащили в свои норки неизвестные былинки и семена. Знакомые вьюнки, мальвы и гиацинты отгородились от Сёмы стеной труднопроизносимых и ещё хуже запоминаемых названий. Пелена неизвестности окутывала окружающий мир, придавая ему глубину и манящую перспективу. Стёкла машины за ночь покрывались густым слоем росы. Каждое утро кто-то выводил на них закорючки ивритских букв. Сёма злился, доставал из багажника старое платье Сагит и насухо протирал стёкла.


14 из 34