
Лето выдалось до того жаркое, что казалось, время не идет, не двигается лето от месяца к месяцу, не подползает к своему завершению, а застыло в жарком мареве дней и духоте коротких ночей, стоит лето, подобно маятнику испортившихся часов, как неподвижные старые деревья, переставшие расти...
Тем не менее, август наступил, подполз к самому сознанию Шафиги-ханум и лизнул ее сердце горячим языком, заставив его чаще биться в ожидании давно ожидаемой поездки.
Старухе было по-прежнему худо, но, пожалуй, она бы еще протянула недели две-эта мысль успокаивала Шафигу-ханум, когда она готовилась к отъезду. И все-таки, хоть и на шесть дней-всего лишь-покидала она сестру мало сказать с тяжелым сердцем. Именно в последние дни вдруг возникла мысль о невероятности, даже жестокости своего шага, но отказаться от поездки было уже поздно. Что ж, думала Шафига-ханум, и отказалась бы в крайнем случае, да поздно ведь уже, и этот довод немного успокаивал ее совесть, впрочем, она прекрасно понимала, что довод-то фальшивый, и потому старалась вообще не думать обо всем этом.
Прощаясь с сестрой и целуя ее, Шафига-ханум всплакнула, сдавило горло, сердце заныло, затосковало, и на лицо Большой с застывшим взглядом сосредоточенно углубленных в себя глаз капнула слеза-другая. Глаза Большой вернулись к Шафиге, к этому жаркому августу.
И столько во взгляде ее было понимания и всепрощения, что Шафига вдруг, неожиданно для самой себя разрыдалась, припав губами к сухой вялой руке сестры. И тут она с ужасом почувствовала, как дрогнули, шевельнулись пальцы, в желании отстраниться от ее губ. Она тихонько отвела губы, затаив дыхание, со сжавшимся, облитым черным горем, сердцем, не поднимаясь с колен возле постели сестры. А рука, отстранившись от губ ее, медленно, тяжело поднялась, дрожащая, легла ей на голову и безвольно провела по ее давно поседевшим волосам. Тихие слезы потекли по лицу Шафиги, она прижалась к груди сестры и всхлипывала как маленькая, обиженная девочка, которая ищет защиты у родного человека.
