
Он стал частым гостем в больницах, пострадавшие и больные ждали его прихода, как Бога. Эдисон возвращал их к жизни и больше никогда не интересовался, ими, начисто забывал об их существовании, переходя к новым больным, измученным, израненным. Считал, что выполняет свое предназначение, свою миссию. Вместе с тем, он время от времени впадал в беспокойство, становился рассеян, слишком уж задумчив; его постоянно точила смутная мысль, далекая, туманная, не мысль даже, а тень ее, затухающее эхо мысли, к которому он боялся прислушиваться и в то же время должен был разгадать, выявить, вытащить из глубин сознания, и это подобие мысли подсказывало ему, что дело его до того зыбкое, преходящее, смутное, что почти бесполезно заниматься им. Это мучило и угнетало Эдисона, он прогонял навязчивую мысль, мрачнел на него теперь частенько находила хандра, и даже, чего раньше с им никогда не происходило, - он стал подвержен легким приступам депрессии. К тому же он начал что-то неясно еще подозревать, что-то, что касалось конечных результатов его работы... Как бы там ни было, о нем заговорили, заговорила и пресса, его стали приглашать на симпозиумы и консилиумы, хотя он ни черта в медицине не смыслил и смыслить не собирался, и потому вскоре уже пользовался любым предлогом, чтобы уклониться от подобных любезных приглашений.
И, как закономерное следствие событий последнего времени, в одно прекрасное утро Эдисон проснулся состоятельным, чего с ним никогда раньше не происходило, но всей его фантазии хватило на то, чтобы купить себе новый костюм (взамен замоченного, чтобы забросить его и ни когда больше не вспоминать об имевшем место позорном случае), перстень с крупным дорогим камнем, чем он очень гордился, но каждый раз снимал и клал в карман во время сеансов, так что с утра до ночи перстень этот пребывал в кармане у своего хозяина, а не там, где ему должно быть; и еще Эдисон нанял сиделку для матери, которая неожиданно в его отсутствие могла вернуться в свое прежнее беспомощное состояние.