
Цыгане встретили его поклонами и жалобами, а Берекет встал в стороне, скрестив руки на груди, и как бы говорил: я-то кое-что знаю, ну и что ты теперь со мной сделаешь?
Жинга пыхтя влез на бугор, разделявший два маленьких залива, оглядел рисовое поле и, обернувшись ко мне, сказал:
— Покличь Кирьяка.
— Его и след простыл, — вместо меня ответил Берекет. — Кто-то ночью подстрелил его, вот он и убрался…
Жинга с каким-то присвистом втянул в себя воздух, не то вздохнув, не то поперхнувшись, и вдруг остервенело накинулся на меня, хотя я не произнес ни звука.
— Марш работать! Бездельники! Околеешь тут с вами! По миру пойдешь! Без ножа режете, разбойники окаянные!
Я повернулся и пошел на поле.
Но не успел я сделать и десяти шагов, как Жинга меня остановил:
— Стой! Бросай лопату! Со мной поедешь в село!
Взбесился он, что ли, или совсем с панталыку сбился?
Но не тут-то было, Жинга оказался стократ хитрее, чем я предполагал.
Два дня я прожил как чумной, дурные предчувствия преследовали меня. Ощущение тревоги, мысль, что должно случиться что-то непредвиденное, ужасное, не давала мне покоя. Тицу держали под замком, и только вечером, когда становилось прохладней, мать выводила ее на полчаса постоять на галерейке.
Предчувствие меня не обмануло. На третий день, как только стемнело, Жинга велел мне приготовить повозку для дальней дороги, положить два мешка пшеницы, горшок меда, вывел из дому Тицу, посадил в повозку и повез в Брэилу, к какой-то дальней своей родне.
— Смотри в оба! — наказал он мне, выезжая в ворота. — Оставляю тебя за сторожа моего добра, теперь ты за него в ответе, покуда я не вернусь. А я прибуду к вечеру послезавтра. Ежели придут цыгане или еще кто, гони в шею, собак спускай.
Той же ночью перед рассветом нежданно-негаданно нагрянул Кирьяк. Я впустил его с опаской. Изменился он до неузнаваемости: оброс, одичал, того и гляди укусит. Лицо заострилось, запавшие глаза источали боль. Смотреть в эти глаза было невыносимо тяжело.
