
— Мужик-то есть? — спросила ее соседка.
— Нету, милая, нету. Одна и живу. Уж двадцать пять годов одна, как войну-то открыли, так его на второй день и вызвали. Одно письмо послал с первых-то позиций. В самый огонь и попал, да кряду, видать, и убили. Степаном звали.
Соседка сочувственно кивала, а Настасья рассказывала:
— Деток-то мы не успели накопить, ведь только две недельки и пожили — какие, милая, детки?
— Да, да…
— Вот нонче Акимовна приезжала из города погостить. Знаешь Акимовну-то? Около вокзала живет.
Настасьина спутница Акимовну не знала.
— Приезжала погостить в деревню-то, да мне-то и говорит: церква от дома рядом, новая, хорошая. Приезжай, говорит, на казанскую. У меня поживешь, к заутрене сходим. Ну, думаю, съезжу и Степанушка помяну.
— Дак извещенье-то было на мужика?
— Было, милая, было. Все командир написал, где и похоронен Степан-то, как и головушку сложил. Как сейчас вижу, мы с бабами жнем ячмень, вдруг мне и принесли извещенье-то… Ой, милая, у меня вот тут-то зажало все, зажало в грудине-то, и выдохнуть не могу. В борозду-то я ткнулася…
Так началась знаменитая поездка трех моих друзей. Вернее — четырех, хотя мужики и не брали в расчет Настасью.
Николай Иванович нашел себе собеседника. Лешка на верхней палубе ходил около гармониста, а Егоровича затянули в свою компанию какие-то нездешние вербованные:
— Дедко, а дедко?
— А?
— На-ко дерни стопочку.
Егорович, не зная, что делать, поправил рубаху. Но его уже затащили в каюту второго класса:
— Давай, давай, батя!
— Что-то… это… ребятушки, колебательно, — сказал Егорович. (Если рассуждать по совести, то, конечно, с этого момента и начались все наши беды: и мои, и моих товарищей.)
