
— Больше ничего и не было.
— Как ничего? А с девкой-то? Из-за тебя будут говорить про всю Красную Армию. Девок, скажут, портят, развращают деревню.
— Ничего я ей не сделал, — бормотал побелевший Миронов.
— Ты думаешь, остальные-то — мерины? — продолжал жестокий Куров. — Не мерины, брат, а вот не бегают, как ты, потому что не в такое время живем, да не в такой армии служим. Иди. Если ничего не сделал с девкой — не говори, а про самовольную отлучку сам докладывай. А гимнастерку, если оставил где, возьми, потеряется еще.
— Вот она, — сконфуженно, совсем уже обескураженный показал под исподней рубашкой Миронов и, обогнув Курова, как опасное место, сунулся в казармы. Уже на лестнице он остановился и, оглянувшись, с досадой сплюнул:
— Тьфу! Вот адвокат, хуже старшины! Кудлатый черт, кыргыз скуластый...
6
Тихая до звона ночь изредка обрывается брехом костовских собак, глубоким всхрапом спящих на конюшне лошадей да совсем редким окриком дневальных: «Стоять! Дай ногу! Ногу! черт!..»
За конюшнями в луже монотонно поют свою песню лягушки, в заводях Мсты свищут утки, с офицерского кладбища доносится плач какой-то ночной птицы.
Спит Аракчеевка.
В легком шуме березовой рощи давно погас любовный шепот девчат, и Куров уже смотрел на часы — не время ли подъема, когда к эскадрону подошел странно согнувшийся Фома.
Встретил его военком Смоляк. Он долго вполголоса что-то говорил Фоме, а плечи Баскакова кургузились все больше и больше. Наконец Смоляк махнул рукой и отпустил его.
— Ночной калека, с трещинкой, — сказал Смоляк Курову. — Присмотри за ним, чтоб не надломился.
— Усмотришь за ними — черта с два! — буркнул дневальный.
— Ничего, послезавтра начнем занятия, дурь-то повытрясется... Ишь ты, ночь-то какая теплая! — улыбнулся ночи Смоляк и, расстегнув воротник, тихо побрел на квартиру.
