
– Сто… – выдавил я. – Сто двадцать пять!
И тут пришла очередь Бада. Я услышал его раньше, чем увидел; он стоял, пригнувшись, во втором ряду, совсем близко к сцене. Даже не потрудился поднять руку. «Сто пятьдесят», – сказал он, и тут же старый дятел передо мной проскрипел: «Сто семьдесят пять». Я весь покрылся испариной и заламывал руки, пока не подумал, что могу левой пятерней сломать себе правую или наоборот, спортивная куртка впилась в меня, как власяница, как смирительная рубашка – она слишком сильно жала под мышками и в плечах. Сто двадцать пять – это был мой предел, окончательный и бесповоротный, хотя и при таком раскладе свидание потребовало бы расходов, однако я поймал себя на том, что моя рука взмывает вверх, как будто привязанная на нитке.
– Сто семьдесят шесть! – прокричал я; все в зале обернулись и уставились на меня.
Впереди раздался смех, пошлое хихиканье, словно мне сделали укол и впрыснули в вену горячую лаву; это был. смех Бада, ненавистный, все перечеркивающий смех, после чего голос Бада, пробив стену изумления, выросшую вокруг моей ставки, объявил мой приговор: «Двести пятьдесят долларов». Я оцепенел, а Питер продолжал выкрикивать: «Двести пятьдесят – раз, двести пятьдесят – два…» – и он ударил молотком.
Что было дальше, не помню, но я ушел раньше, чем Бад успел взобраться на сцену, взять Джорди в охапку и прилюдно получить предназначавшийся мне поцелуй; я ушел и, пошатываясь, направился к бару, как раненый олень. Надо было держать себя в руках во что бы то ни стало – я знал свое слабое место, – но похоже, я все-таки грубовато обошелся с теми двумя парнями в костюмах бобов, которые перекрыли мне дорогу к скотчу. Я не сказал ничего оскорбительного, просто недвусмысленно дал им понять, что они стоят у меня на пути и что, если им дороги их руки, торчавшие из проре. – зей, то пусть лучше порхают отсюда, как эльфы; но все же я пожалел об этом.
