
Никифор томился. Дни холодные, в казарме, как в тюрьме, только вечерами повзводно выгоняли на улицу, и — хруп-хруп! хруп-хруп! — стучали сапоги. В середине октября стали в парные караулы по городу посылать. Готовились к чему-то. Сходил Никифор раз в караул, огляделся, понял, что к чему. Пошел в другой раз. Штык примкнут, подсумок полон. Не зевай, солдат! Рядом — старый ефрейтор Кузьма Гусев, дома пятеро ребят, а вот туда же — закрутила война, своего умишка нет — чужим не одолжишься. Супротив офицеров — да вы што! — ни в жисть. Так и служит у Сыроштана. Письмо от бабы получит — воет на всю казарму, но — ни-ни! — крепко почтение в задницу вбито… Запорол бы его штыком — опять ребятишек жалко: пятеро, как-никак! Наконец решился Никифор: слышь, Кузьма! Ты как обо мне думаешь? Удивился Гусев: да никак. Справный солдат. — Справный, говоришь? А я ведь, знаешь, тово… Большевик! Опять удивился Кузьма, но не так, чтобы очень. Завздыхал. Вона как. Пошто же мы тебя раньше не стрелили? Потайной ты, што ли? Вроде шпиона, ага? — Да так… получилось… — отвечает Никифор. — Ну ладно, а как дальше службу продолжать думаешь? — Да уйду я сейчас от тебя, Кузьма. Заволновался ефрейтор, зешеперился: я тебя тогда, Крюков, по уставу стрелить должон! — Ну, это уж кто кого, — усмехнулся Никифор; винтовочку с плеча снял, затвором пулю дослал, — моя пуля раньше тебя, старика, найдет. И — винтовку вперед, тихонько пошел спиной вперед возле домов, держа Гусева на прицеле. А ефрейтор стоит, понурился. Вдруг метнулась у Никифора с писком из-под ног какая-то барыня, — испугался он, повернулся, и — бежать. А Гусев винтовку расторопно приспособил: бабах! — ему вслед. Еще раз. Заметался Никифор по улице, потом, опомнясь, свернул в переулок; попетлял в дворах, пока не успокоился. Сыро, холодно, спать негде. Залез в пустой сад, ночь продыбал. А утром, как мосты навели — на Путиловский. Пришел на улицу, где хромого когда-то встретил; стоит, ждет.
