
Их единственный ребенок рос в странной атмосфере восторженной любви и абсолютного безразличия.
Вероятно, именно этот неординарный воспитательный процесс привел к страшноватому эффекту – Афанасий молчал. Наблюдал за родителями, за сверстниками, за Егоровной ничего не выражающим взглядом и молчал.
Поначалу мальчика затаскали по всяким врачам, но однажды молодой аспирант кафедры психических отклонений высказал мудрое предположение: “Боюсь, это осознанный выбор и ничего тут сделать нельзя. Самое лучшее – просто ждать, возможно, когда-нибудь он сам решит изменить ситуацию”.
Молчание – весьма удачный наблюдательный пункт. Постепенно все привыкли к такому положению дел и вели себя в присутствии мальчика, как при индифферентной морской свинке, не стесняя себя ни в каких проявлениях. Лучшей пищи для размышлений и быть не могло. Никакое притворство не искажало сигналы извне, а внутри Афанасия раскручивал свой маховик “Терциум” Успенского, и “Бхагават гита” напевала что-то о карме и сансаре, Блаватская мрачно вещала с пыльных самиздатовских страниц, а строгая математическая логика проверяла все это на соответствие реальной системе мира. И Афанасий пришел к определенному выводу. Он долго не мог сформулировать его, все никак не подбирались единственно верные слова. Но однажды, в очередную вылазку в настоящий Ленск, он стал свидетелем разговора местных работяг, запальчиво обсуждавших непреходящей значимости проблему: почему на двери сельмага опять висит замок и насколько это осложняет и без того тернистый путь к беленькой. Именно работяги подсказали Афанасию емкую и высокоэнергетичную формулировку – тайный вывод всех известных ему философских школ.
