
Юлия призналась, что никогда в жизни не испытывала ни намека на материнские чувства. Когда она спрашивала свою мать, почему она кормит и моет своих братишек и сестренок, а ее братья от этих обязанностей освобождены, мать отвечала, что «так уж повелось». Что по этому поводу думала рабыня-гречанка, осталось неизвестным. Ее мнением никто не поинтересовался.
Такого рода позицию Юлии окружающие принимали с энтузиазмом, хотя она и не могла понять, почему люди смеются над ее замечаниями и усиленно нахваливают ее саму. Сначала моя жена просто говорила то, что думает, не заботясь о популярности. Но смелость и необычность высказываний способствовали росту ее сомнительной славы в кругах, кичащихся своим цинизмом, «усталостью от жизни». Ее свежесть и естественность вошли в моду. Юлия сблизилась с ничтожествами, которых я не переносил, и мало осталось в ней от прежней провинциалки.
Я говорил Юлии, что ее поколение кажется людям моего возраста эгоистичным, аморальным, ссылался на ее собственную мать, известную набожностью и твердостью характера. Юлия выслушивала меня с интересом, но так, как будто речь шла о чем-то постороннем, ее не касающемся. Как будто я сказал ей что-нибудь вроде: «Знаешь, что в Британии есть племена, которые раскрашивают лица синим?» «Надо же, — ответила бы она с легким налетом любопытства и недоверчивости. Но она знала, что я всегда говорил ей правду. — Синим, да? Надо же… интересно…» К окружающему миру Юлия действительно относилась с открытостью и искренним интересом. Потом она стала известна как женщина аморальная и эгоцентричная, как и другие дамы ее круга, и я уже вполне мог представить ее, с ее честным лицом проявляющей искренний интерес к какой-нибудь гнусной оргии. «Неужели? Надо же… интересно. Надо бы попробовать».
