
Но Миша словно бы и не заметил действия, оказанного на писателя его словами.
— Ну, а меня, — продолжал он, — эта тема пока интересует мало. Может быть, напрасно. Может быть, это и есть единственная тема, заслуживающая нашего нераздельного внимания. Однако же факт, что большинство людей занято большую часть времени другими мыслями. В том числе и я. Возможно, позже. А сейчас — нет. Сейчас я занят другим.
— Чем же? — слабо улыбнулся писатель. Ему все еще трудно было дышать. — Нет, дайте теперь я угадаю.
— Ну, где вам.
— Да почему же? Очень просто. Вы молоды, хороши собой, наверняка со способностями. Значит, любовь и карьера?
Миша вздохнул.
— С., — сказал он терпеливо, как ребенку, — ваша старческая наивность освежает. И даже трогает. Но у вас ведь уже было время присмотреться ко мне. И поговорить со мной. И даже, видимо, подумать обо мне.
— Да, да… — закивал писатель.
— И вы до сих пор не сообразили, что единственное, что занимает все мои мысли, чувства и способности — это мое еврейство?
Снова толчок в грудь, на этот раз не боль, а чувство острой неловкости, опять, как тогда, у телефона. Писатель, действительно, за время болезни не раз думал о Мише, но о его еврействе вспомнил лишь раз, в связи со своим мимолетным ощущением, что человек этого рода мог бы и не быть таким неприступным, когда его обхаживает другой, пусть старый, но — нормальный, что ли… Мысль эта была недостойна его, и он тогда же искренне о ней забыл. А вместе с нею безо всякого труда забыл и всю эту мало волнующую его тему. Теперь молодой человек опять, настойчиво и без видимой цели, толкал его к разговору на эту тему. И опять, как и в первый раз, писателю нечего было сказать. Была лишь досада и неловкость.
— Что ж, — сказал он, не видя иного выхода, — давайте поговорим о том, что вас занимает. Давайте поговорим о вашем еврействе.
— Не хотите же вы сказать, что вас интересует еврейский вопрос, — сказал Миша с видимой небрежностью.
