
— Да. Уж так. — Мазунин вздохнул, сложил на груди руки.
— Ты не к Любке ли, гулеванке своей, собрался?
— А тебе-то что?
— А то! — вдруг со злобой сказала старуха. — Ежели так, надо было на ей жениться, а мне свет не застить!
— Да не пошла бы она за меня.
— Ага. Значит, хуже меня и бабы тогда у тебя не было? — снова заплакала бабка.
— Зачем не было? Ты тоже не плоше других была.
Мазунин сел на кровати, дотронулся до колена жены, поюлил глазами, отыскивая ее взгляд. Произнес с тоской:
— Не реви ты, Клаша. Не то ты говоришь. Мне теперь, вишь, одному побыть охота. Ни твоей, ничьей суеты чтобы не видеть. Пущай душа отдохнет.
— Да где хоть жить-то будешь?
— А не знаю. Пока здесь побуду, а там подумаю.
— Одна, одна остаюся-а! — горевала старуха, тряся головой. — Ох, смертынька моя-а!
— Пошто одна? — выкрикнул Мазунин. — А ребята? Да не реви!
— Что ребята? — притихла вдруг бабка Клавдия. — Ребята — они хорошие, прокормят. Да ведь мы с ними разно говорим! Оне меня не понимают, я — их. И жись разная, и разговоры другие, и понятия ихние да наши не сходятся. Ты — мужик мой, Степа, у нас и язык-от один; я тебя и ругаючи-то жалела. А ругались — что ж! — меня по-другому разговаривать не больно учивали. Тоже тяжело жила.
Мазунин встал, подошел к окну.
— Не сердись, Клава. — Голос его задребезжал, сорвался. — Не сердись. Ты не думай, что из-за тебя, то, другое… Ты хорошая! Я, может, ненадолго уеду! Мне это дело по своей совести надо решить, а то — тоска оттого, что мог, да не смог, враз меня скрутит. И никому от этого хорошо не будет. Ишь, как меня теперь точит. А так — ненадолго, может! Подурю, да и… приеду, пожалуй! — с сомнением сказал он.
— Разводиться-то будешь? — прошептала старуха. — Давай уж скорей тогда, чтобы позор пораньше прошел.
