
— Мне даже советская эстрада больше нравилась, — поясняет Леня, — что-то типа Миансаровой, Кристалинской, музыки из кинофильмов. По крайней мере, я мог это слушать. Песня про медведей, например…
Гипотетически на какую-то иную трансформацию Лени (не ту, что с ним постепенно произошла) могли повлиять два момента — его избавление от врожденного речевого недостатка или раннее узнавание им драматичной истории своей семьи. Случись что-то из этого, и, возможно, в Федорове проснулся бы уверенный в себе, лихой вожак-фронтмен вроде Гарика Сукачева или непримиримый русский рокер типа Михаила Борзыкина. Однако судьба, не колеблясь, вела его от обычного к гениальному. Из скроенного по советским
лекалам студента (с легкой тягой к «зарубежной молодежной музыке», как выражались тогдашние газеты) по штришку нарисовался асоциальный, аполитичный, глубинно энергетичный, непредсказуемо креативный фрик, контрастировавший не только с «общей массой», но и с большей частью нарождавшегося отечественного рок-индепендента.
— По молодости моя картавость казалась проблемой, — улыбается Леня. — Ее пытались исправить. Лет в двенадцать отец отвел меня к логопеду. Вышло очень смешно. Я начал заниматься, исправлять дефекты речи. Ходил туда так долго, что за этот срок три группы закончили «лечебный курс» и в них все научились говорить правильно, а я по-прежнему не мог. Логопеды обалдевали от моих результатов. Решили показать меня какому-то самому крутому специалисту, профессору, и тот сказал, что у меня «уздечка» языка короткая, надо операцию делать. Но операции я боялся настолько, что отец в конце концов просто забрал меня с этих логопедических занятий, и всё.
Комплекс по этому поводу у меня, конечно, был. Дразнили иногда, евреем называли, хотя мне как-то невдомек было, что тут особенного. Вообще, я был картавый, маленький, но довольно бойкий и быстро бегал, чуть ли не быстрее всех сверстников. А бегать иногда приходилось…
