
Вот я стою здесь, услышал голос в трубе, раскис, черт бы меня драл, фантазии строю, а мою жену... (Сморщился, как от физической боли, рванул ворот.) Федор Михайлович, дорогой, я ни единому человеку никогда словом не обмолвился, но вы-то видели, что она со мной делала! Ведь держишься-держишься, да и взвоешь волком от тоски, от обиды. Как я хотел сына, механик! Ждал, волновался... Помните, мы ходили на стрельбы, вернулись на базу под вечер, уж стемнело, а меня на пирсе встречают, поздравляют, руки жмут. Я, как был, - в машину, прилетаю в больницу, доктора тоже поздравляют... Иду пешком домой, как дурак, счастливый. А на столе письмо. Видно, когда увозили ее, растерялась, так на столе и бросила. Я бы не стал читать, никогда бы себе не позволил, а тут реле не отработало - думал, мне. Прочел и чуть о косяк не хлопнулся. Не мой ребенок - ясно? И пишет она ему, не знаю, кто он такой, имени даже не знаю... И что меня тогда особенно резануло - обо мне, как о чужом, как о помехе, холодно, с насмешкой: "он!", "супруг!".
Х а л е ц к и й (подошел). Товарищ командир корабля, разрешите? До подъема флага осталось пять минут.
Г о р б у н о в. Что-о? Что вам нужно, боцман?!
Х а л е ц к и й. Виноват... Докладываю, до подъема флага пять минут, товарищ капитан-лейтенант.
Г о р б у н о в. А! Извините. Хорошо. Да-да. Идите.
Халецкий уходит.
Я ее возненавидел. Страшно сознаваться - были у меня минуты, хотел, чтобы она умерла. Ненависть! Черта с два я тогда понимал, что это такое, если горькую обиду свою, злую ревность, боль сердца называл таким словом. А вот сейчас это все куда-то ушло, и я знаю одно: Лельку убили! Фашист, сволочь, убил мою Лельку! Он давно сгнил, но разве мне легче от этого, когда они ходят по нашей земле, душат мой город, а я торчу здесь в подворотне, на заднем дворе у помойной ямы... Что делать, механик?
Ж д а н о в с к и й. Ждать. Весной пойдем в море. Я живу только этим. У меня больше ничего нет. Жду и считаю дни.