
— Господин... — начала было она.
— Я не господин! Совсем не господин.
— Мне ты господин, — возразила она. — Теперь мне и не вспомнить женщину, что убегала от тебя в ту ночь по улицам Монпарнаса, но то была не я. Она ненавидела тебя, боялась. Но ее больше нет, а я, живая, обожаю тебя.
Эти слова обожгли Бехайма сильнее, чем ее мольбы, и он крепче прижал ее к себе, гладя ее волосы, спину, бедра. Помимо его воли она почти сразу откликнулась ласками, поднесла губы к его уху и прошептала:
— Мишель, я хочу сегодня быть с тобой!
Его желание разжег не столько ее пыл или готовность ее тела, сколько его собственное стремление побыть человеком, сохранить то человеческое, что еще оставалось в нем. И когда она разделась донага, когда его одежда была сброшена на пол, забытая страсть ожила в нем. Опершись на локти, глядя сверху на ее прелестное личико, безмятежное, ждущее, на совершенные груди с кружками цвета засохшей крови, он почувствовал необоримое мужское влечение, а погрузившись в нее, ощутив, как ее бедра со сладкой податливостью кренятся и вздымаются, он испытал еще и ту власть и полноту, что познает любовник в миг близости. Он вошел глубже, ее губы сложились в беззвучный слог, руки трепетали на его плечах. Все так знакомо, в этом — тысячи ночей человеческой любви, века сладострастия. Они раскачивались, сплетались на черном шелковом дне вожделения, и вдруг в нем заявило о себе иное чувство. Глаза его, до той минуты крепко закрытые от наслаждения, резко открылись, как у восставшего из мертвых. Потные груди, лихорадочные телодвижения вниз вверх — в этот миг он увидел в ней существо грубого, низшего порядка, корчащееся в конвульсиях, взмокшую мышцу с девическими формами, в которую он воткнул горячий стержень, искусную в своих сокращениях, но тупую и более ни на что не годную. Он вперил в нее взгляд, стараясь пронзить ее так же осязаемо, как проник в нее физически.
