— Ем, — сказал он бесцветным голосом.

— Зазе, Фрару и Лусе тяжело одним.

— Знаю, — последовал такой же скупой ответ. Взгляд скользнул по столу, заваленному книгами и свитками, развёрнутыми и скрученными, по чернильнице с длинным белым пером, пушистым у основания, по узкой кровати и сундуку у двери. И остановился на догорающей свечи, которая капля за каплею, горячим воском истекала на старый подсвечник. Трепещущий огонёк склонялся то в один бок, то в другой, то вспыхивал чуть ярче обычного.

— Тогда ты понимаешь, что лучше не ленится. Тебе всё равно рано или поздно придётся ухаживать за собой. Когда Фрар постареет, ты станешь конюхом, тебе нравятся лошади.

— Видел я лень, Мэроу, ох и противная она. Знавал я когда-то одного управляющего харчевни. Всё у него дети делали. А он знай себе, целыми днями возлежит на подушках и пиво пьёт из кружек. Всё пьёт и пьёт Его так уже в деревне и прозвали Бочка. Живот отрастил как тыква. К нему женщины приходят на смотрины, всё же деньги водятся, погреб полный и дети послушные, а Бочка пиво отхлёбывает. Вытирает пену с усов и только и говорит им: "А ну ка поворотись, да бёдра покажи, а что й это они у тебя аки…", — Таламон промолчал и улыбнулся. — И знаешь, они, то есть женщины, и впрямь поворачиваются, позы поинтереснее принимают и улыбаются. Все румяные, все красивые. Да ведь Бочке больше жён не надо, его жена пока жива была — всё его гоняла, а теперь раздолье. Лежи, ешь, пей да на детей покрикивай.

Ну разве это жизнь? Ни воли, ни простора. Ни смысла. Всем он забавен, но кто же его любит? Что он такого сделал? Для себя или для кого-то.

В окне светилось Возрождающееся. Три звезды. Две вряд и третья, как крюк. И много россыпей мелких звёзд. Мэроу позволил себе прикрыть глаза, всё равно в темноте не видно. Его глаза не блестят так, как у Таламона. Кресло было глубоким, с высокой спинкой. Оно стояло здесь, сколько Мэроу себя помнил. В детстве он бывало, забирался под него, когда ещё мог там поместиться.



16 из 398