
- Врёте! И потому - проклинаю в третий раз! Отныне, едва наступит Гурьин день, первый от начала осени - ни один из вас не переживет сего дня, ни один не застанет нового рассвета, если в сердце его не зазеленеет хоть малый росток любви! Не возлюбите ближнего, так и в гроб ляжете! Поняли, суесловы?
- Поняли.
Ясные Заусенцы перевернулись с боку на бок.
- Ишь, шлендра.
- Тоже мне, проклял!..
- Да у нас любви, если хочешь знать, на сто лет жизни! Позже многие поднялись на холм: глянуть, что да как. Бузина сгорела без остатка.
До конца лета проклятие бродяги служило неизменным поводом для шуток. О нем и не вспоминали. Да-да, никакой ошибки! Именно так, одновременно. При встрече два честных яснозаусенца, обсуждая отел коров или урожай проса, рано или поздно скатывались к сакраментальному:
- А проклятие?
- Какое?
- То самое!
- Да я о нем давно забыл!
- И я забыл!
- Еще о всякой ерунде помнить!
- Ага! А колдуняка-то - дурень!
- Горлохват! Думал, мы тяпкой деланые…
- Ну! Любви, грит, нету…
- У меня любви: вайлом!
- А у меня - хоть на зиму соли!
- А то!
И расходились, довольные разговором.
Впрочем, за неделю до Гурьина дня болтовня угасла. О колдуняке помалкивали. О любви и не заикались. Разве что поглядывали искоса друг на дружку. На чужую семейную жизнь. На родительское уважение. На дело молодое: шашни, посиделки, тайные прогулки в заросли лещины. Кто детей ремнем порет, кто жене глаз синькой подкрасил. Кто к дряхлой мамане носа не кажет. Кто в колья пошел с закадычным дружком.
Не судили не рядили, будто и не видели. А так, примечали.
Утром Гурьина дня Юрась Ложечник, свежачок-гостеприимец, с которого все началось, сидел во дворе. Обложившись загодя битыми баклушами, он собирался резать ложки. Рядом, на кожаном фартуке, блестели инструменты: резцы, рашпили, ложкарный топорик, тесло инож.
