
Рогофф в ответ на такие акциденции лишь пожимал плечами. Его душевная конституция требовала иного. Потому, видимо, и увлекся Рогофф Писательством.
Машинный интеллект к своему делу на пушечный выстрел не подпускал. Писал из себя. Из души. Книжки печатал дома, на стареньком полигратере. Отпечатанные страницы скреплял сшивателем, блинтовал на обложке имя автора, свое то есть, и шел раздавать - знакомым и незнакомым. Прибыли от дела, разумеется, не имел - а удовлетворение находил в самом факте Писательства и в том, что кое-кому его сочинения по сердцу приходились. Просили еще, восторженно щелкали языками, жали руки.
Рогофф диагностировал это как Ностальгию по Ушедшему Слову. И принялся Писать с удвоенным пылом, с широким размахом.
И вдруг грянул Суд. Обвинительный Акт, вердикт, позорный столб. Оглянуться не успел - приковали, надругались, оставили одного лицом к лицу с гигаполисом. Гигаполис смачно харкнул ему в физиономию.
Чтобы, значит, не снобствовал и не самозванствовал. Не впиявливался занозой в седалищные нервы и мягкие тылы человеческие. Не жег глаголом жизненно важные органы.
Вот, очередная отрыжка гигаполиса, мрачно, с тоской думал Рогофф, глядя на целующуюся на скамье напротив парочку. Барышня, заметив его пристальный хмурый взор, застеснялась, что-то сказала ублажителю, строго поджала губы. Тот оглянулся, недовольно поднялся, подошел неспешным, в раскачку, шагом. Лицо его действительно напоминало отрыжку от изжоги жгучую, протяжную, мучительную. Наверное, при родах робот-акушер чересчур сильно сжал пареньку головку манипулятором. Что-то в этом роде.
